"При каждом таком потрясении моей жизни я в итоге что-то приобретал,
этого нельзя отрицать, становился свободнее, духовнее,
но и делался более одинок, более непонятен, более холоден."
— Г.Гессе, "Степной волк"
История имеет много лиц. Вероятно, это одно из самых многоликих и переменчивых явлений мироздания - невозможно сразу определить, будет ли она свежа и прекрасна, словно невинное дитя, проснувшееся на зарнице лазурного утра или же, наоборот, предстанет пред вами в образе костлявой старухи с накинутым на голову капюшоном, из-под которого, упиваясь неведомою злобой, будут сверкать аспидно-чёрные глаза. Учёные посвящают ей долгие годы своей жизни, однако она всегда, в любой своей ипостаси, остаётся феноменом таинственным и недоступным, позволяющим, разве что, приоткрыть жалкую десятую своих загадок, сохраняя остальное в мрачном тенистом склепе, облицовочный мрамор которого не добытый в поте лица камень, а иное хитрое и коварное явление, в мире людском именуемое временем.
Для меня история всегда имела один-единственный облик: это гильотина, возведённая перед крепостью, обречённой на падение. "Почему же образ её столь безрадостен?" - вероятно, спросите вы. Что ж, изволю ответить на этот вопрос. История всегда написана кровью. Смею сказать, что истинное житие человечества, то самое, что впоследствии было задокументировано сперва с помощью клинописи, выцарапанной на каменных скрижалях, а уже затем, в веке пятнадцатом, к эпохе развития книгопечатания, прописано по бумаге, началось с первого убийства, той самой смертельной раны, нанесённой Кабилем Хабилю.
Спустя пару столетий преднамеренное покушение на чужую жизнь стало весьма обыденным делом, избавлявшим общество тех времён от нудных и утомительных юридических процедур. Вы думаете, что Великий Потоп как-то изменил положение дел? Что законы Хаммурапи, большая часть статей которых, к слову, каралась смертной казнью, привнесли закон и порядок? Нет, они лишь упрочили положение убийства как инструмента для создания истории. И новые вехи этой самой истории - от печально известного saeculum obscurum1 до мировых войн, поглотивших несчётное количество жизней, - зиждились на крови невинно убиенных.
А теперь взгляните на то, что вы видите перед собою, что вижу перед собою я. Этот тёмный, пропитанный болью и отчаянием город, каждый атом которого, казалось бы, просит о милости смерти. Но смерть - это слишком банально, слишком быстро и слишком уж просто для окровавленной гильотины, именуемой историей. Она, этот немой свидетель событий ужасающих и потрясающих своею жестокостью, вобрала в себя всю гниль, всё зловоние, исходящее от них. Почернело её дерево, потяжелело и увлажнилось оно от галлонов алой жидкости, вылитой на алтарь её божества, продёрнулось ржавчиной остро отточенное железо, но облик её не жалок, а скорее наоборот - величественен и непреклонен в своей старости. И, если эшафот - это то, что сотворено руками детей Адема и Хаввы, либо же руками моих братьев и сестёр или прочих существ, то что же является той самой крепостью, обречённой на падение? О, эта крепость - тиран или же Тот, Кто Проливает Кровь.
У этого мира тоже был свой тиран. Я видел его в себе, покуда шёл, пошатываясь, по узким улочкам, теснившимся по обе стороны широкого проспекта. Я чувствовал всеобщее презрение, смешанное с благоговейным трепетом, что изливалось на меня из покосившихся окон скромных лачуг, обитатели которых, не смея встречаться с глазу на глаз со своим господином, коим я не являлся, спешили спрятаться в недрах своих тщедушных жилищ. Любой, кто попадался мне на пути, почтительно склонял передо мною голову: будь то заправский мещанин, хищно перебиравший в ладонях засаленные монеты, или же хмурый жандарм, одетый в мешковатую куртку из грубо выделанной кожи, или же бродячий торговец, мгновенно прятавший подозрительного вида товар в полах своего огромного блестящего пиджака.
Мир трепетал перед тираном, но гильотина, коварно облизываясь, жаждала вкусить его крови. Ибо история всегда повергает творящих её. Даруя жизнь, власть и процветание, она непременно подарит и смерть. Голова вседержателя, тщеславная и горделивая, будет отсечена её сверкающей пастью, дабы деяния его навеки опечатались на болезненных ликах обветшалых монографий.
Где же Ноеминь? Я тщетно вглядывался в толпу, стараясь углядеть среди прохожих силуэт своей сестры. Вероятно, только это и заставляло меня терпеть подобострастное поведение своего окружения - если бы не серафим, общества которого я теперь желал больше всего на свете, я бы мгновенное перенёсся в место более спокойное и безлюдное. Как скоро они поймут, что я - не тот, за кого они меня принимают? Что станет с самозванцем, посягнувшим на персону, могущество которой в их представлении, по всей видимости, соизмеримо с могуществом самого Творца? Знать ответов на сии вопросы я не желал, ибо боялся узнать их, а посему послушно позволял хаосу погружать меня в свои бурлящие воды.
Ибо хаос, в действительности, всегда требовал лишь одного - полного себе подчинения. Я знал работу его механизма, и знал, что должен позволить себе раствориться в сей губительной атмосфере, слиться с каждым её элементом, претворяя в жизнь превосходную мимикрию, умело замаскированный театральный акт, надиктованный мне тихим шёпотом верной интуиции. Так, растерянность на моём лице сменилась лёгким довольством, а хромающая походка приобрела черты поистине королевского достоинства - пожалуй, так измерял шагами босфорские набережные властолюбивый Абдулхамид 2. Я самодовольно расправлял плечи, окидывая окрестности полными злобы и алчности глазами, однако осознание собственной неправоты тяготило меня с каждой минутою, и я, ведомый всё же тем непостижимым чувством, направился к одинокому утёсу чуть поодаль от города, в глубинах которого скрывалась та злополучная пещера.
Я также знал, что Ноеминь, будучи воином, непременно должна была бы ожидать меня в единственном пункте, обоюдно нам известном. Вероятно, мне следовало и вовсе задаться вопросом о том, жива ли моя сестра, но я, постаравшись воспроизвести модель поведения тирана - одной из версий самого себя, - быстро убедился в положительности ответа. Ибо серафим недостойна смерти в любом её проявлении. В этом мире смерть - привилегия избранных, а ангел скорее служит неким подобием красиво украшенной пёстрыми перьями приманки, нежели бездыханным телом, призванным молчаливо покоиться под сенью тенистых кладбищенских аллей.
- Ноеминь! - Поднявшись на возвышенность и завидев невдалеке знакомый стан, я, превозмогая ноющую боль в колене - вероятно, одно из проклятий этого мира, - проковылял к сестре. - Всё ли в порядке с тобою? - Пристально вглядывался я в её обеспокоенное лицо, пытаясь углядеть в этих ясных голубых глазах хоть какой-то намёк на опасность, однако прежде строгие глаза были безжизненны и будто бы понуры - молча предупреждали они меня о чём-то, что надвигалось грозно, неотступно, подобно деснице карателя, вихрем опускавшейся на спящий город.
И я обернулся. И увидел я воплощение, бесконечную мглу, одетую в ризы порока, которое оно носило на плечах подобно королевской мантии. Невольно встал я перед своей сестрою, стремясь оградить её от... себя?
- Стой! - В руках моих, словно предупреждение о неизбежном, сверкнул ангельский клинок. Я был удивлён, растерян, озадачен, - словом, переживал некое подобие давящей тревоги, что змеёю закрадывалась в мою сущность и слоящимися кольцами обвивала моё естество. Что сказать мне ему? Как сказать? Прислушается ли он к словам моим? Не придумав иного подхода, я решил вести с ним беседу так, как повёл бы её с самим собою. - Головы, творящие бесправие, однажды отрубят 3. Позволь нам уйти и мы забудем об этой встрече.
- Уйти? - Мудрейший вальяжно огибает и Азраила, и стоящую за ним Наоми, выходит на самую высокую точку холма и демонстративно опирается о покрытую тёмным лаком трость с богато украшенным резным набалдашником. Губы его ненавязчиво трогает та самая лукавая улыбка, которой до жгучей дрожи боятся обитатели этой стороны мира. Улыбка та означает лишь одно: слово Его - закон, и пресечь сей закон не праве ни живой, ни мёртвый. Коль уж младший брат изволил явиться по Его зову - явиться и с небезызвестным кольцом во внутреннем кармане, и с ворохом страхов, которые не позволяют ему стать тем, чем является Он, - то стоит продолжить свою игру. Какой толк от театральной постановки, если её не лицезреет зритель? Усилия потрачены напрасно, и в зале никогда не прозвучит консонанс аплодисментов, одобряющий превосходную актёрскую игру. Пусть же он будет зрителем. Пусть рукоплещет самому себе. О это, несомненно, придётся ему по душе. - Велишь скрыться бедствию?4 Взываешь к тайным ушам, подслушивающим совесть? Обвиняешь меня в бесконечной и абсолютной лжи? Брось. Ты сам ничуть не лучше. Знает ли сестра наша то, о чём ты молчишь? Или не рассказал ей ты о старой блуднице мира?
Сноски
1) Saeculum obscurum - Тёмное Время или Dark Ages. Короче, раннее средневековье, когда за подобные тексты смело могли отправить на костёр или чего хуже - отлучить от церкви.
2) Абдулхамид II - султан Османской империи и 99-й халиф, правил в 1876—1909 годах. Пытался установить режим единоличной власти и сохранить территориальную целостность империи, опираясь на идеологию панисламизма. Стремительно слабеющая и распадающаяся Османская империя при нём окончательно превратилась в полуколонию европейских держав.
3) Цитата из стихотворения Тевфика Фикрета "Голова Верблюда".
4) Здесь и далее по тексту - игра слов, взятая из того же Фикрета, но другого произведения ("Туман").